• Число посещений :
  • 891
  • 30/8/2011
  • Дата :

Детство мое грозовое

война и дети

Дорогие друзья давайте читать военные воспоминания Черноголовиной Галины Васильевны о черных днях войны...


После пятого класса я поехала в пионерский лагерь в Анапу. Путевка была на вторую смену, с 16 июня. Ребята приехали отовсюду. Я подружилась с девочкой Любой: у неё всё лицо и руки были в багровых шрамах, она обгорела, спасая колхозных телят от пожара.

Позавтракав, мы строем, с песней шли к морю:

Если завтра война

Если завтра в поход, 

Если черная сила нагрянет,

Как один человек,

Весь советски1 народ

За любимую Родину встанет!

Война уже вплотную подступала к нашим рубежам, вечерами всё небо и море прочеркивали лучи прожекторов – Анапа была городом пограничным. На бархатно-зеленом фоне клумбы – «календаря» каждое утро загорались темно-красные числа: 19 июня 1941 года, 20 июня… Вожатая объяснила: цифры из пурпурной травки высеяны в специальные ящички, их только меняют, но казалось, они вырастают сами собой. Как обычно, с песней прошли мы утром к морю мимо роковой даты: «22 июня 1941 года»… Видимо, наше лагерное начальство ждало команды, как дальше с нами быть, поэтому, даже обедая, мы ещё ничего не знали.

В «тихий час» все взрослые куда-то исчезли, а мы устроили «войну» подушками, прыгали, бесились, и вдруг в спальню вошла старшая вожатая. Мы присмирели, ожидая нагоняя, но она заплакала и сказала:

«Девочки, война… Гитлер бомбит наши города. Собирайте вещи, сегодня же вы поедете домой».

Предгрозье

Станица Ильская, где жила я с бабушкой и дедушкой, старым учителем, располагалась в 40 километрах от Краснодара в сторону Новороссийска. С юга начинались предгорья Кавказа, а с севера был степной простор. Золотились пшеничные поля, зеленели плантации кукурузы, свеклы, табака. Теперь нам, школьникам, предстояло на них работать, каждая пара рук была на счету.

После уборки урожая, до самых заморозков, мы нанизывали табачные листья на длинные шнуры, которые растягивали под навесом. Требовалось попасть похожей на шпагу иглой в самый центр черешка, иначе лист сорвется и будет испорчен. Руки становились липкие, черные. Когда листья высыхали, их крошили и отправляли на фронт. Туда же собирали мы посылки: носки, варежки из козьей шерсти, сухофрукты, школьные тетрадки. Листки в клеточку и в линейку возвращались в виде фронтовых треугольников – их ждали почти в каждой хате, а четырехугольных конвертов, казённых, боялись: в них приходили страшные вести…

К зиме фашисты захватили огромную территорию, под угрозой была столица нашей Родины. Но вот, в конце декабря, директор школы Михаил Александрович Суглобов объявил на линейке:

«Ребята! Фашисты разгромлены под Москвой!»

Как мы кричали «Ура!» Как ликовали! Разве могли мы представить, что у фашистского чудища хватит сил дойти и до Волги, и до нашей Ильской, что наш директор Михаил Александрович станет командиром партизанского отряда, а Вера Антоновна Тылькина, любимая наша учительница истории, возглавит в соседней станице Афипской молодежное подполье, в которое войдет мой одноклассник Лёня Белов, пока что сидевший за партой сзади меня и частенько дергавший меня за косички.

Вере Антоновне было двадцать шесть лет. Вьющиеся пепельные волосы, ясные серые глаза, добрая улыбка… Прихрамывала она, ходила с палочкой, но мы этого как-то не замечали. Самые отчаянные шалуны замирали, слушая мифы о подвигах Геракла, о Прометее, подарившем людям огонь и за это претерпевший от Зевса жестокую казнь…

Однажды я долго болела, а когда вернулась в класс, никто особого внимания не обратил. Но Вера Антоновна первым делом направилась ко мне; «Галя, наконец-то поправилась. Похудела…» У меня слёзы вдруг закапали… «Ну что ты, что ты… – смутилась она, погладила по голове и отошла. А мне и теперь, как вспомню, плакать хочется…

  Фашистская охота

10 августа 1942 года войска вермахта ворвались в Краснодар. Несколько дней в городе шли тяжелейшие бои, над ним стояло багровое, с непрерывными вспышками зарево, до нас доносились взрывы и залпы, похожие на отдалённый гром.

В курятнике, пристроенном к домику, дедушка вырыл яму – «убежище», крышку из досок скрепил жестью, смастерил лесенку… Всё же как-то не верилось, что нас будут бомбить: госпиталь, расположенный в школе, эвакуировали, небольшая воинская часть оставила Ильскую без боя. Тихая, мирная, утопающая в садах станица… И немцы вроде бы не спешили занять её, словно чего-то ждали.

Утром 16 августа сели завтракать на увитой виноградом веранде. Едва подцепила я горячую картошину, как послышался прерывистый ухающий гул.

- Бомбардировщики! – определил дед – В убежище!

- Да что нас бомбить… – мотнула я вилкой, на которой прочно засела картошка. Мои слова заглушил нарастающий омерзительный вой: «юнкерсы», пикируя, заходили на бомбёжку. Жёлтое крыло с черным крестом – я ещё успела увидеть его, пока дед заталкивал меня в курятник… Следом за мной в яму свалилась бабушка, дед спрыгнул последним и захлопнул над собой крышку.

Только тут я обнаружила, что держу в одной руке вилку с картошкой, а в другой кусок хлеба, и меня разобрал дурацкий смех, прерванный пронзительным, режущим уши свистом. Земля дрогнула, в мозг вломилось нечто громадное, оглушительно ревущее, кошмарное… Грохнула крыша, загремела жесть над головой, и я решила, что бомба свалилась прямо на нас…Всё, сейчас смерть… Но стихло, а мы остались живы.

- Бомба не взорвалась? – еле разжала я одеревеневшие губы.

- Взорвалась…Где-то рядом, – откликнулся дед.

Тишина была краткой. Опять раздался утробный гул с подвыванием: «юнкерсы делали новый заход, и я сжалась, оцепенела…

Вой пикирующих бомбардировщиков, свист бомб, грохот взрывов – казалось, не будет конца этому, никак не объяснимому аду. Хотя объяснение всё-таки было, но мы узнали его много позже: в фашистском авиаштабе просто-напросто перепутали на топографической карте Ильскую с соседней Холмской, где нашими войсками были воздвигнуты оборонительные сооружения. Эскадрилье «юнкерсов» был дан приказ «проутюжить» беззащитную станицу мощными бомбами, способными пробивать железо и бетон.

… Почудилось, что я оглохла, такая вдруг наступила тишина…

Выждав некоторое время, мы выбрались наружу. По-прежнему ярко светило солнце, но мир был черный. Груды земли и обломков, покалеченные, без листьев, деревья, трупный запах свежей могилы и еще чего-то незнакомого, грозного (то был запах свежевзорванного тротила). Всё было как в кошмарном сне. Шагах в тридцати от нашего дома зияла огромная воронка, а рядом с нею была груда самана (саман – кирпич-сырец из глины и навоза) – всё, что осталось от соседской хаты. Хозяйка спаслась чудом:

побежала отвязать свинью, «перечепилась» за веревку и упала там, где теперь был край воронки.

Глыбы земли, камни, осколки, всё пронеслось над нею, а её лишь контузило, кровь текла из носа и ушей, а она твердила: «…свинья жива, а хаты нэма…» Наш домишко устоял, но остался без окон и дверей, стены изрешетило осколками, взрывной волной вздыбило железную крышу. По станице стоял крик и плач: кого-то убило, кого-то ранило, соседке слева осколком пробило шею.

«Наша» бомба была сравнительно небольшая: всего пятьсот килограммов, а неподалёку, во дворе школы, упала весом в тонну и убила многих ребятишек, прибежавших прятаться в госпитальное убежище – их сплющило в узкой зигзагообразной  щели… Узнала я об этом лишь на другой день, а в тот почти ничего не осознавала, даже вокруг себя. Что-то стронулось в моем мозгу, помрачило его: «Бежим! Бежим!» – «Да куда бежать-то, милая», – увещевала бабушка. «Отбомбились, больше не прилетят», – успокаивал дед. Но я знала, знала: они прилетали убить меня, промахнулись и обязательно вернутся… Подхватилась и помчалась в сторону леса. Бедной бабушке ничего не оставалось, как последовать за мной. Моя паника чуть не обернулась для нас трагически.

Лесок, в основном, был из лещины и ольхи. От зноя много листвы опало, и сквозь ветви проглядывало небо. Мы нагребли кучу листьев, прилегли, и вдруг вновь раздался гул…

- Ну вот, я же говорила… – будто услышав мои слова, самолёты, теперь это были истребители, повернули от станицы в сторону леса и с воем понеслись над нами, чуть не задевая макушки деревьев, а на нас посыпались листья и зелёные орехи…

- Из пулемётов бьют! – ахнула бабушка, прижимая мою голову к земле, укрывая своим телом. – Молись, деточка…Господи помилуй… Отче наш…

В этот день я запомнила бабушкины молитвы на всю жизнь. «Мессершмитты», заходя волнами, на бреющем полёте «прочёсывали» лес. Иногда казалось: всё, улетели, но опять вой моторов, и опять сыплются зелёные листья с деревьев и взлетают фонтанчиками сухие… Кто-то поблизости закричал тоненьким, полным ужаса голоском… Из кустов выскочил заяц, держа на весу перебитую пулей переднюю лапку. Плача, как ребёнок, с укором взглянул на нас и поскакал прочь, не переставая кричать.

Вряд ли фашисты предполагали, что в этом прозрачном лесочке прячутся партизаны – те-то успели надёжно укрыться в настоящих лесах и горных ущельях – просто это была «акция устрашения». Спустя много лет мой одноклассник Лёня Белов пришлёт мне свои воспоминания, как в тот же августовский знойный  день «мессер» гонялся за ним в чистом поле, где мальчишка пас коз, это была настоящая охота. Лёня спасся тем, что уполз под кучу скошенной травы.

Стихло, но мы ещё некоторое время лежали, дожидаясь, пока стемнеет. А выйдя из леса, остановились в страхе: на околице чернели громадины фашистских танков. Кое-как, окольными путями, удалось добраться домой, дедушка считал нас погибшими.

Смерть «Мазепы»

Первым делом оккупанты перестреляли по станице всех собак, убили и дворнягу моей подруги Инночки, рыжего, мохнатого, жизнерадостного Мурата, неизменного участника наших детских игр…

Когда мы хоронили его, глаза у нас были сухие, мы словно окаменели, а давно ли рыдали, когда моя кошка, отважная охотница за жирными кубанскими хомяками, отказалась кормить своих новорожденных котят и слепыши погибли…

И кошки, и хомяки покинули станицу после первой страшной бомбёжки, а собаки до последнего защищали своих хозяев, бросались на захватчиков, когда те обыскивали дома, ловили кур, шарили в гнёздах насчёт яиц… «Курки, яйки, млеко… Матка, давай»…- только ничего такого в станице скоро не осталось. Ильская оказалась на передовой линии, по нашей улице пролегла некая  незримая черта, за которой были уже пустыри, разбомблённые жилища, запретная зона… Дальше начинались лесистые предгорья, ущелья, где скрывались партизаны. Уцелевшие станичные хаты были набиты солдатнёй, не пустовал и наш домишко, который дедушка кое-как подлатал. Незваные гости быстро всё подъели, уже не слыхать было ни пения петухов, ни мычания коров.

Правда, нескольких курочек бабушке пока удалось припрятать в той самой яме, где отсиживались мы под бомбёжками, и такие умницы оказались – даже иногда неслись, но не кудахтали.

Не так далеко от нас жила семья убитого на фронте казака – мать и шестеро детей, мал мала меньше. У них сначала забрали корову, а тёлку женщина умоляла оставить, показывая на ребятишек, и офицер сжалился. Тёлка должна была скоро отелиться. И мать надеялась, что ребятишки скоро опять будут с молоком. Однажды утром, выйдя к колодцу по воду, бабушка увидела потрясающую процессию: немцы угоняли и эту тёлку. Обездоленная семья шла следом, мать голосила, ребятишки ревмя ревели, а «фрицам» было весело. Один, идя впереди, играл на губной гармошке, другой на верёвке тащил за рога тёлку, а третий, сзади, накручивал ей хвост…

Бросив пустые вёдра у калитки, бабушка вбежала в дом и упала на кровать, задыхаясь от сердечного приступа: «Господи, да покарай же ты их, иродов…»

А за нашим двором, там, где были установлены пушки, уже дымилась походная кухня, и вскоре запахло мясным гороховым супом. Снаряды со свистом, чуть не задевая трубу, летели в сторону гор – техника не могла туда пройти, тем более, когда начались дожди. По ночам устраивали набеги партизаны. Ходили слухи, что в соседней Афипской, в самой станице, действует подполье: подрывались железнодорожные пути, вагоны, склады, чья это работа, гитлеровцы дознаться не могли, и мы не подозревали, что вместе со взрослыми партизанами там действуют такие же подростки, как мы. После освобождения станицы станет известно о зверской казни в газовой душегубке нашей Веры Антоновны, а подробности о работе молодежного подполья я смогу узнать лишь спустя много лет из писем – воспоминаний Лени Белова.

Однажды станичников согнали на площадь, где у здания бывшей церкви, затем сельского клуба, а теперь конюшни с огромными битюгами, таскавшими пушки, стоял гроб, а на стене плакат: «Жертва партизан». Лицо и руки подростка в гробу исколоты были штыками. Зачем потребовалось устраивать это представление? Ведь никто не верил, будто партизаны схватили мальчугана в «запретной зоне», сочли за немецкого шпиона и пытали, и будто полицаи нашли его уже мертвого, опознали и привезли матери, которая сидела тут же, полуживая от горя и страха, нет, гитлеровцы не дураки, знали, конечно, что никто не поверит, главное – нагнать как можно больше страху. Сильней, чем фашисты, боялись народной мести полицаи, те, кто предал Родину, одного из них Божья кара настигла самым неожиданным, немыслимым образом, причём у нас во дворе.

Вместо шумной развязной команды румын, таскавших в дом столько грязи со снегом, что мы с бабушкой не успевали вывозить, у нас появился новый постоялец – немецкий офицер. Спозаранку уходил в часть, возвращаясь, тщательно вытирал сапоги у входа.

- Heiß wasser, – в первый же вечер обратился к бабушке. За переводчика обычно служила я, в школе нас хорошо учили немецкому.

- Он просит, чтобы каждый вечер была горячая вода.

Дверь из горницы в кухню была разбита при бомбёжке, теперь там висела шторка. Бабушка чуть приоткрыла её:

- Воду подавать?

-  Ja, bitte…- пришлось объяснять изумлённой бабушке, что «я» у немцев «да», а «битте» вовсе не означает «битый», а наоборот, «пожалуйста»…

- Вежливый, гляди-ка, – заключила она. – И по-нашему, похоже, понимает, только говорить не хочет, может, стесняется.

Подолгу, заполночь, в горнице светился керосиновый фонарь: офицер что-то писал.

И повадился к нам полицай Чепыга – до войны он работал на базе, где получал дедушка для своей хуторской школы инвентарь, учебные принадлежности. Там они и познакомились. Почему уж так тянуло Чепыгу к моему деду, почему он стремился убедить старого учителя, а, возможно, и себя, что правильно пошёл в услужение к фашистам – как знать. Несло от него самогонным перегаром и ещё чем-то тяжёлым, страшным, может, запахом крови?  Мысленно я звала его Мазепой – как раз учила наизусть пушкинскую «Полтаву».

Однажды квартирант припозднился с выходом, и пьяный Чепыга заявился, когда он ещё был дома. Повесив над кухонной лавкой рядом с нашей потрёпанной одежонкой добротный полушубок, с ходу понёс Советы, доказывая, что всё равно им капут, Гитлер уже победил, и новые хозяева наведут в России и на Кубани нужный порядок. Колыхнулась шторка, «Мазепа» смекнул, что «хозяин» дома и пуще стал холуйствовать, только «Хайль Гитлер» не кричал, и тут офицер, уже в фуражке и шинели, неожиданно двинулся на вскочившего с лавки Чепыгу. Таким разозлённым мы постояльца не видели. Размахнулся, словно для пощёчины, но лишь брезгливо помотал пятернёй у носа струхнувшего прихвостня:

- Du bist Hund, du bist Schwein, du bist nicht Patriot! – и вышел, хлопнув дверью.

А дальше – никак не могу связать в памяти: в этот же день случилось, или в другой… Вроде бы в тот же, но как-то невероятно. Впрочем, на войне творилось такое, что изощрённей всякого вымысла.

Помню, как по сигналу воздушной тревоги меня точно ветром выдуло из дома и понесло в сторону развалин, заброшенных садов: после той, первой бомбёжки я не могла оставаться дома при налётах теперь уж и нашей авиации. Ни удержать меня, ни бегать вместе со мной у бабушки не было сил, оставалось уповать на Силы Небесные.

Прижавшись к корявому стволу старой груши, я видела, как пикируют краснозвёздные штурмовики. Взрывы раздавались не очень сильные: наши обычно сбрасывали бомбы килограммов по двадцать пять, для поражения техники и живой силы противника, а у нас на задах, рядом с пушками, и ящики со снарядами и будки артиллеристов… Вот уж грохнет, если туда попадут… Немцы открыли автоматный огонь, однако «илы», сбросив груз, невредимые отправились восвояси, а я помчалась домой.

- Деда твоего убило! – крикнул бежавший мне навстречу мальчуган.

Дымясь, чернели в нашем огороде три воронки – бомбы так и не накрыли вражеские пушки – а возле дома топтались соседские женщины и ребятишки. В ужасе ринулась я туда и остолбенела: дедушка, живой, стоял на веранде, а на окровавленном снегу в его старом рыжем полушубке, вспоротом на боку осколком, лежал другой человек. Это был полицай Чепыга.

Как всё произошло? Когда завыла сирена, дедушка, по своему обыкновению, нырнул в яму, в курятник. Бабушка сунулась под железную кровать, а Чепыга промешкал, то ли спьяну, то ли с переполоху, натягивая тесный для него дедов полушубок, который и ввёл в заблуждение бабушку. На крыльцо «Мазепа» выскочил в момент взрыва…

- Я вою, – вспоминала бабушка, – Мужа убило! – А он из курятника: «Настя, ты чего?»

«Ты свинья, ты собака, ты не патриот!» – кто он был этот офицер, проклявший предателя, как бы смертный приговор ему вынесший? Да просто один из честных немцев, осознавших, в какую пропасть Гитлер вверг не только другие народы, но и свой, немецкий.  

Новогодняя сказка

В канун Нового 1943 года на предгорья Кавказа легли густые туманы. Самолёты не летали, залпы орудий звучали редко и глухо. Из нашей станицы на отдых и пополнение готовилась выехать часть горнострелковой дивизии «Эдельвейс». На пилотках у стрелков был вышит изящный альпийский цветок. Сколько их квартировало в нашем доме, точно сказать не могу, но когда они за полночь возвращались из очередного безуспешного рейда, настолько обессиленные, что даже банку консервов открыть не могли – валились на пол и мертвецки засыпали, то ступить меж ними было негде. Ходили слухи, что немцы собираются выкуривать русских из гор газами, но румын Петер, состоявший при альпийцах переводчиком, только расхохотался и добавил свою, не слишком печатную версию, от которой мне тоже стало смешно. Помню, хмурым декабрьским утром сидели мы с ним на кухонной лавке, поджимая ноги: поверх шинелей и пилоток с эдельвейсами, почуяв тепло, нет-нет да и возникали мерзкие насекомые. Добрейший человек был Петер, всё меня румынскому учил, но тут неожиданно злобно изрёк: «Скоро они сами поползут, как эти вши»,- и мотнул ногой, будто хотел пнуть спящего.

- Значит, Сталин победит? – обрадовалась я.

- Сталина у вас больше нет. У вас – Жуков.

Подбирая брошенные немцами газеты, я рассматривала карикатуры: это Гитлер залихватски растягивает гармошку с надписью «Широка страна моя родная», то Сталин с выпученными глазами раскорячился, как на колу, на пятиконечной звезде, и, конечно, понимала, что это геббельсовская пропаганда, но Петер, который ненавидит немцев, почему он так про Сталина?

А тому, что под Сталинградом немцы попали в котёл, я поверила, и ещё Петер сказал, что по всему кавказскому фронту готовится наступление советских войск. То-то фашисты угнали дедушку, как и других стариков и станичных подростков, старше пятнадцати, куда-то под Краснодар – копать оборонительные рвы.

«Может, хоть на Новый год его домой отпустят», – предполагала я, но бабушка вздыхала: – «Мы для них не люди, у нас и праздников нет».

Проводив альпийских «гостеньков», мы затопили разом русскую печь и плиту при ней, наставили в чём только можно было, греться воду, накопившуюся в бочках под стоками крыши, благо, в ту зиму почти непрерывно шли дожди со снегом. Для стирки бабушка приготовила щёлок из древесной золы, а для «баньки» в цинковом корыте у нас ещё сохранился бесценный обмылок. Всё обдавали кипятком, мыли, чистили, стирали, затем помылись сами и сели ужинать. Ужин у нас был роскошный: запеченные на углях «Буряки», единственное, что ещё сберегалось в подполье: картошку немцы нашарили, тогда же и последних кур забрали, и лепёшки из «макухи».

Тридцать лет спустя, будучи в командировке в Ставрополе, я забрела на городской рынок. Старичок в шляпе и очках, ни дать ни взять рыболов с картины Перова, продавал разложенные на белой тряпочке маленькие, гладкие до глянца чёрные кубики.

- Что это?

- Макуха, дамочка, – галантно ответил старичок – Жмых подсолнечный, очень хорош для рыбной ловли.

Боже мой, макуха, родненькая! Несколько больших плиток бабушка выменяла незадолго до Нового года на шерстяную юбку. Гладко распиленные кубики сбили меня с толку. Я-то дубасила плитки молотком. Била изо всех сил, пока не получались корявые куски, а из них – крошки, её надо было засыпать в жерло каменного жернова и размолоть в труху. Шелуха семечек измельчалась плохо, лепёшки царапали горло, но всё равно были вкусные, особенно, пока горячие.

Горюя, как там дедушка, в холоде, слякоти, с больными ногами, мы улеглись на печи, нашей спасительнице, нашей голубушке: на ней мы проводили почти всё время, если не надо было прятаться в убежище. Дверь закрыли на щеколду, надеясь, что никого к нам этой ночью не поселят.

«Хоть сегодня высплюсь», – подумала я, угревшись и уже уплывая куда-то, как послышалась беспорядочная стрельба, в квадратном окошке, прорубленном под потолком напротив нашего «лежбища», замельтешили странные сполохи. Неужто бой? – то ли скатываться с печи и бежать в курятник, в яму, то ли оставаться на месте. Туман вспыхивал разноцветными пятнами, иногда его прорезали трассирующие пули.

- Мама! (я звала бабушку мамой, а дедушку папой – они ведь меня вырастили) Мама! Это же Новый год!

- Фу ты, – успокоилась бабушка. – Палят в белый свет, как в копеечку. И чего палят, чему радуются?

Разбудил, обеих нас разом, стук в дверь. Было уже светло, долго мы всё-таки спали. Авось постучат и уйдут… Но мы знали: такого не бывает.

- Добри люди! Е там жийе?

Слова звучали не по-нашему, но понятно: «есть ли живые?»…

Откинув щеколду, я увидела военных в незнакомой форме – не немцы, не румыны, были и офицеры, и солдаты. Во двор въезжал фургон, крытый брезентом, у крыльца стоял забрызганный грязью легковой «козлик».

- Огой, дивче, мати, отец – е?

Попросили жить, а у нас чистой воды на донышке. Я поспешно схватилась за коромысло, но чернобровый офицер кликнул: «Марек», и весёлый коренастый солдат отобрал у меня вёдра, отставив коромысло в сторону:

- Кде вóда?

Многие слова у них были совсем русские, только с ударением на первый слог: «вóда», «óтец», или добавлялось окончание: «хлéба» вместо «хлеб».

- Кто вы? – спросила я Марека, пока шли к колодцу.

- Мы словаки, – был ответ.

От Марека, а после и от других, мы узнали, что Гитлер, захватив Словакию, провёл насильственную мобилизацию. Но словаки и сразу воевать не хотели, а когда на их родине зародилось освободительное движение, вермахт вынужден был дать согласие на выход словаков из войны, с условием, что дивизия, воевавшая на Кавказе, передаст фашистским войскам всё вооружение, технику, провиант.

В нашем доме разместились интенданты, иначе говоря – снабженцы. Солдаты таскали в дом и на веранду какие-то тюки, ящики, коробки – одна распалась, посыпались книги, я стала выхватывать из-под сапог, раскрыла одну, шрифт был латинский, но первое же ухваченное слово было «зима».

- Читаешь? – спросил чернобровый. Помнится, его звали Роберт, но столько лет прошло, память может и подвести, врезалось одно: все были очень добры к нам с бабушкой, вспоминали своих родителей, детей. Они прошли и Украину, и Россию, речь их пестрела словами русскими и украинскими, у меня большинство подруг – кубанских казачек говорили на смеси русского с украинским, так что я чувствовала себя как рыба в воде.

- Книги собери,- сказал Роберт – все твои, понятно?

Забегая вперед, скажу, что эти книги очень скрасили мне дальнейшее существование «под немцами».

- Цибуля е? – спросил Марек бабушку.

Та сокрушенно развела руками, лук нашелся в походной кухне, которая остановилась неподалеку.

В нашем бедном домишке умопомрачительно запахло картошкой с мясной тушенкой – если бы я не была переполнена другими впечатлениями, я, возможно, вспомнила бы восточную сказку про дервиша, который сдабривал сухой кусок хлеба ароматом ханского плова. Впрочем, хлеба-то не было, но сказка всё-таки состоялась, правда, иначе.

- Просимо, мати, просимо, Галю…- откинулась занавеска на двери.

Несмело вошли мы в горницу и оторопели: наш колченогий стол был накрыт белой скатертью, а на бумажных тарелках чего только не было: сыр, колбаса, вкус которой мы давным-давно забыли, белый хлеб, сливочное масло, несколько открытых банок консервов, галеты, шоколад… Нас торжественно усадили за стол: «З Новим роким!» – откупорили бутылку вина, и картошку жареную мы ели все вместе. А подарки новогодние у них называются  дарчики Новорични!

Когда Роберт велел Мареку принести «постилки для Гали», я ощутила во рту мятный вкус довоенного бело-розового зефира, но оказалось, что пастилки по-словацки это цветные карандаши. В нарядной коробке переливалась настоящая радуга двадцати четырех цветов и оттенков. Алый, вишнёвый, оранжевый, изумрудный… Такого чуда у меня в жизни не было – ни до, ни после…

Счастливая бабушка прижимала к груди коробку ароматного мыла, и «óтца» не забыли: «Не сумнуйтесь, вéрнется» – ему предназначили непочатую сигарочницу с мундштуком.

Впервые за всю войну постояльцам ничего от нас не было нужно, а наоборот – всё нам. Счастливые, что эта война для них кончается, что едут домой, они и нам хотели доставить как можно больше счастья.

То и дело совали бабушке пакеты с крупами, сахаром, консервы, какао… Принесли три пары солдатских ботинок на толстой подошве, разных размеров, на всю семью: «Прячь, мати, прячь…»

Три дня трещал в горнице арифмометр, заполнялись бумажные «простыни», в доме толпились и словаки, и немцы, которым всё передавали, и три вечера мы собирались за столом… Последний вечер был грустный. Роберт, который говорил, что у него дома осталась такая же «дщерь», как я, расстелил карту и показывал мне, как они будут возвращаться на родину:

до Новороссийска автотранспортом, а там сядут на пароходы, доплывут до порта Сулина, затем вверх по Дунаю, до Братиславы.

- Не будь смутна, Галю, – мешал он словацкие слова с украинскими, – можна, ще зустринемся.

Пели они, я всё понимала, передать на их языке не могу, но потом слышала похожую песню на украинском:

Сумуешь ты, мати, 

Де буду я спати… 

Де витры гудуть, 

Де травы цвитуть, 

Отам буду спати…

Встав из-за стола, спать в ту ночь уже не легли, стали собираться, и я была на подхвате, что-то подавала, подносила. Арифмометр остался на столе:

- Отцу… Учителю потреба…

Не могли мы наговориться с ними, насмотреться, надышаться их теплом.

- З Богом! До видення… – и сразу мы сжались, осиротели…

Немцы нагрянули с обыском, лишь только последняя словацкая машина скрылась за углом. Всё поставили вверх дном, в каждую щель заглянули, в каждый закуток. Шумно радовались сигарам, хотели расхватать, но офицер, командовавший обыском, сам «наложил лапу», и арифмометр забрали, и бабушкино мыло, всё съестное подчистили до крошки, остались лишь книги, да в моём сундучке, где хранились альбомы с рисунками и всякие безделушки – цветные карандаши. Бабушка горевала о ботинках: надо было сразу на ноги надеть, небось, не сняли бы, а я радовалась, что хоть карандаши остались. Вдруг дверь хлопнула, и появился немецкий офицер с планшетом, кажется, лейтенант. Молоденький, веснушчатый, но держался очень важно, молча прошагал в горницу и вышел оттуда разочарованный: видимо, ждал, что от словаков осталось что-нибудь, погремел крышками кастрюль, заглянул в печку, полистал книги, сложенные на лавке, надеясь найти на немецком, отшвырнул: «Дрек!», и вдруг его внимание привлёк сундучок под кроватью. Поставив его на стол, начал разбирать содержимое.

Покрутив на пальце нитку бус, глянул на свет стеклянные брошки, всё бросил обратно, поворошил альбомы и… вытащил мою заветную коробку карандашей… Почти по-мальчишески

присвистнув, может, он тоже любил рисовать, немец раскрыл планшет, чтобы сунуть туда коробку, и тут на меня нашло…

- Warum nehmen sie das? (Почему вы это берете?)

Лейтенант изумленно уставился на меня, даже голову набок наклонил, и мне показалось, ухмыльнулся.

- Das ist nicht gut (Это нехорошо),- продолжала я усовещевать, почти вплотную подойдя к столу.

- Was ist nicht gut? (Что нехорошо?) – еще больше изумился немец.

- Warum nehmen Sie nicht Ihre? (Почему вы берёте не ваше?) – сказала я чётко, будто на уроке, а бедная бабушка тянула меня за рукав прочь от стола: в слове «warum» почему-то ей слышалось «вор».

Немцу явно обрыдла моя душеспасительная беседа, и он потянулся к кобуре пистолета. Вряд ли хотел пристрелить, просто припугнуть. А меня захлестнуло:

- Warum…

- Darum! – рявкнул уже взбешенный немец и навел пистолет. Бабушка так швырнула меня, что я пролетела через сени, веранду и пропахала носом мокрый снег до самой земли. Немец с ругательством прошел мимо. Всю ночь трясло меня на печке, бабушка все одеяла навалила:

- Ну будет, будет… Из-за каких-то карандашей…

- Из-за каких-то… – у меня зубы стучали о стакан.

- Ничего ты не понимаешь…

Дедушка вернулся под Рождество, совершенно обезножевший, потому и отпустили, рад был топчану у тёплой печки, похлёбке из Буряков, лепёшкам из макухи. И рассказывали мы ему о встрече со словаками, как о счастливом сне.

Летом, хотя немцев уже не было в нашей станице, и в восстановленной школе открыли госпиталь, я услышала от раненых, воевавших на «Голубой линии», что словаков из 1-й мотострелковой дивизии погрузили на пароходы, а когда суда вышли в открытое море, их разбомбили по личному приказу Гитлера.

- Может, это слухи, – утешал меня дед. – Ведь нигде в газетах не было.

Всю жизнь искала я что-нибудь о судьбе ставших мне родными людей.  Лишь в книге А.А. Гречко «Битва за Кавказ» нашла донесение оперативного отдела штаба группы армий «А» в ставку Гитлера: «Словацкая мотодивизия должна быть отведена, так как она теперь ненадежна.» Донесение было послано в декабре. Наши словаки отправились из Новороссийска в первой половине января…

…Повалил снег, гора была опять сплошь белая, чистая, а мне всё угадывались тёмные силуэты на снегу и виделись бойцы, бредущие по горным тропам, скользящие по обледенелым кручам. И вот она, последняя гора, совсем низкая, совсем неприметная… Всю жизнь будет сниться мне эта гора, и с каждым годом становиться всё выше и выше…   

Источник: protvinolib.ru 

война и дети


  • Печать

    Отправить друзьям

    Мнения (0)

    Мнения